В уездном саду была деревянная кузница. Вокруг нее росли лопухи и
крапива, далее стояли яблоневые и вишневые деревья, а между ними произрастали
кусты крыжовника и черной смородины, и выше всех был клен, большое и грустное
дерево, давно живущее над местным бурьяном и всеми растениями окрестных дворов и
садов. Сад был огорожен плетнем со всех сторон, лишь в одном месте была
деревянная калитка, навешенная на толстый кол; эта калитка выводила на пустой
двор, а на дворе находился бедный дом из кухни и комнаты, где жил кондуктор
товарного поезда с женой и семерыми детьми. А в задней стороне сада, где были
заросшие дебри сонной травы, стояла глиняная стена глухого и еще более мелкого
жилища, чем то, в котором жил кондуктор. К этой стене с обеих сторон подходили
садовые плетни и вместе с густою травой точно хранили этот неизвестный
глино-соломенный дом, где была или не была чья-то убогая, слабая жизнь.
Посредине глиняной стены того дома находилось окно, маленькое, как
дремлющее зрение, — окно выходило прямо в этот сад, в тишину его трав и
деревьев, в безлюдие долгого медленного времени.
Другие стены глиняного дома и дверь из него были за плетнем, на той
стороне, и там тоже была трава, несколько умолкших, дремучих кустов и запустение
забытого огорода. Не видно было жителей, которые входили бы в это жилище,
хлопали дверью, жили и зажигали свет в окне в осенние вечера.
Деревянная кузница стояла на другом краю сада. В ней работал и неотлучно
жил пожилой одинокий кузнец Яков Саввич Еркин. Ему было теперь почти пятьдесят
лет, он прожил длинную жизнь, почти непригодную для себя. Когда-то он работал
лесным сторожем и проклял лес. Уходя навсегда из казенной избушки, он обернулся
к дубовой чаще и сказал ей:
— Проклинаю тебя на веки веков, грудь моя забудет все твои деревья,
грибы и тропинки. Голова моя не увидит тебя и во сне никогда!
Он перекрестил шумящую дубраву крестом прощания и презрения и пошел от
нее в пустошь, опять неимущий и свободный. В одной слободе Яков Саввич устроился
для прокормления на краскотерочную фабрику, где работали четыре девки, два
мальчика и один он. Потерев краску недели три, Яков Саввич плюнул в терочную
машинку и произнес:
— Будь ты трижды проклята — трись сама, — а потом ушел в дверь, по
своему обычаю, и больше не вернулся.
На улице он внимательно осмотрел краскотерочное помещение, чувствуя
душевное счастье, что больше его никогда не увидит и поэтому можно даже печально
полюбить его на память.
Затем Яков Саввич рыл траншеи для водопроводных труб в губернском
городе, пока ему вскоре же, дня через три, не стало ясно, что для такой работы
совсем не нужно быть человеком, мечта в его голове и настроение в сердце
оставались без применения, работали только лишь одни скучные руки, и ноги
держали тело в упор, как истуканы. Яков Саввич сразу расправился с этой своей
новой судьбой, — он получил сдельный расчет и отдал лопату подрядчику, а земле
сказал: «Лежи — дожидайся, как буду мертвым, так явлюсь к тебе!»
Потом Еркин, ввиду холодной зимы, поступил бассейнщиком. Он стал жить в
водоразборной будке с печкой и отпускал теперь водовозам и базарным мужикам воду
за мелкие деньги. Это было нетрудно, лишь бы питаться, а жизнь как-нибудь
проживется. Но в бассейной будке окно было четверть аршина в квадрате, — никого
не видно, всегда скучно и только суют гроши и алтыны в казенную щель под рамой
замороженного окошка. Это мало радости, и поэтому Яков Саввич вышел однажды в
зимний вечер наружу и засмотрелся на длинную очередь пустых деревенских саней.
Базарный день окончился, деревенские люди уезжали домой — в натопленные избы,
спрятанные среди снегов за десять — двадцать верст отсюда, в речных долинах, в
заглохших балках и пустошах; они приедут туда поздно, поедят ужин с овинным
хлебом и лягут спать, слушая первых петухов. Долгая синеющая улица города
выходила в поле, в первые сумерки русской ночи. Небо еще с осени покрылось
темной теплой наволочью и осталось таким неподвижно, больше не было ни звезд, ни
молний. Брехали собаки у сеней мелких домовладельцев и звонил колокол церкви в
память праздника какого-то небольшого святого, жители шли в баню или
возвращались оттуда, застывшие дети бедняков проводили детство у своих дворов,
играя тем, что упало с неба или с проезжих возов.
Последние сани безымянного старика скрылись с тоскою в темном месте
пространства. Сильная, грустная мечта о безвозвратном бродяжничестве стала
томиться в душе Якова Саввича. Он сосчитал дневную выручку за продажу воды,
которую должен отнести в городскую кассу. Ее оказалось всего шесть рублей, сорок
две с половиной копейки.
— Э, да будь ты все проклято! — сказал Яков Саввич. — Пойду жить по
своей мысли.
Он взял пиджак в будке, потушил лампу и скрылся вслед за уехавшими
мужиками.
Верстах в сорока от города, в деревне Таволжанке, Якову Саввичу
понравилась одна милая молодая женщина, вдовица пропавшего шахтера. Он поселился
в избе ее родителей, а потом постепенно женился на ней, приучив ее к себе до
того, что она полюбила его. В этом ничего особого не было: ведь женщине некуда
деваться, кругом равнодушное поле, в избе скудость и неуправка, у каждого своя
забота, и человек ходит, молчит, — поэтому многие не выдерживают, их сердце
располагается к кому-нибудь, и двое людей начинают жить, прижавшись в жалобе
друг к другу, отчуждаясь от всех чужих. С таким же чувством предалась Якову
Саввичу шахтерская вдовица, ища своего убежища в его доброте.
Яков же Саввич, обратно, боялся всякого убежища, точно сухой могилы.
Тогда он сказал ей:
— Ну, поплачь теперь, слабая, года два обо мне, а я пойду, откуда
пришел...
Дальше Яков Саввич пошел работать по уезду на богатых мужиков, служил
обтирщиком вагонов на товарной станции, резаком в мясной лавке — и всюду,
сгибаясь в труде, ел плохо, а на одежду не хватало ничего, хотя пользы от работы
приносилось много. Догадавшись про убыточность полезного труда, Яков Саввич
занялся сбором подаяния в кружку на построение храма Николая-чудотворца, а все
кружечные деньги оставлял себе на пищу и в запас на худшее время и стал жить
спокойно и хорошо. Он ходил среди природы по губернии, беседовал и размышлял с
разными жителями и замечал, что его ненужное дело было гораздо более доходным,
чем полезное занятие трудом. Мало того, люди, жертвовавшие копейку в расщелину
кружки, делали это с интересом удовольствия, хотя сами знали, что это
безвозвратный расход и бог им едва ли поможет. А когда Яков Саввич продавал воду
в бассейной будке и приходили разные жаждущие с ведрами, то они уносили воду со
скукой, хотя в воде была насущная необходимость, а церковная кружка — это пустая
жестянка.
Накопив сто рублей, Яков Саввич пошел в уездный город и купил себе ларь
с товаром для торговли игрушками, ложным золотом и украшениями женского лица. Он
уже знал теперь, что ненужные вещи ценятся дороже и покупаются охотнее, чем
необходимые. Торговля, стало быть, будет безубыточной. Однако торговать ему
пришлось всего месяц времени, потому что его арестовали и присудили сидеть в
тюрьме три года семь месяцев — за хищение медных церковных денег. В тюрьме Яков
Саввич узнал еще много мер борьбы с безуспешной жизнью и, выйдя оттуда, поступил
к двум купцам делать самые точные весы. Эти два купца, торговавшие алебастром,
известью и дранью, были компаньонами в деле, но заспорили однажды среди лета —
чья жена лучше и тяжелее. Своим весам они не верили, а у чужих весов хозяева
были жулики. Здесь им назвался Яков Саввич, что он сделает весы, которые будут
вешать, чья жена лучше, легче и тяжелее. Купцы вначале хотели разойтись без
последствий и без убытков от такого дела: ну, пускай у одного жена будет толще,
а у другого зато лучше на вид — так на так выйдет, без особых весов. Но один
купец стал думать по-другому.
— Опять Евсей поехал без вожжей! — сказал он в раздражении. — Товар сорт
любит, а не одну тяжесть. Пускай человек делает, раз называется: на баб не
годятся, на известку пойдут...
— Твою бабу свесить не задача, — сказал другой купец, — ни спереди, ни
сзади нет добра. А на мою царь-пуд еще надо лить.
— У моей кость тверже, она — баба — захватистей твоей.
— Опять тебе вот — захватистей! Купи себе клещи в железном ряду и живи с
ними.
— Свесим — и дело с концом! — предложил Яков Саввич. — Ни туда, ни сюда
выйдет, а по совести. Из-за женщин можно до смерти дойти: лучше весы сделать,
все равно для известки нужны будут.
— После моей бабы, пожалуй, весы пополам треснут! — сказал купец, у
которого жена, наверно, была толще.
— А ну, нехай пополам! — обиделся второй купец. — Что тяжельше — старое
сало или молодая кость: нехай моя баба давнет, поглядим, как твоя кверху
подскочит!..
Тот купец вынул пять рублей одной монетой и бросил на землю:
— А ну, пускай глянем, как моя баба-пирог кверху от твоей пышки
полетит!
Второй купец тоже не пожалел денег, ради сердечной ревности за свою
супругу, и вынул ассигнацию.
— Врешь, другой человек, красоту лопухом не одолеешь.
— Да моя твою одним глазом сшибет!
— А ты что, с перины на пол падал?
Но торговое дело любит, чтобы в нем было хорошее сердце, а не злоба,
поэтому купцы, жалея свой мир между собою, заказали Якову Саввичу весы,
чувствующие женщин.
Яков Саввич снял себе по летнему времени квартиру у товарного кондуктора
— в сарае, в уездном саду. Он взял в лавках инструмент и стал ковать ненужное
дело, желая на нем наживаться. Весы ему пришлось делать и переделывать целый
год, потому что он никак не мог угодить купцам — все время не хватало точности
для тяжести их жен. Затем Яков Саввич перестал спешить с работой, переполучив
постепенно с купцов почти двести рублей, пока купцы, поругавшись навечно и по
женам, и по другим серьезным делам, не разошлись навсегда, обеднев от
злости.
Яков Саввич к тому времени завел уже себе в сарае зимнюю печку,
обмеблировался, купил добавочный инструмент, заквасил капусту в кадке, но
никакой обыкновенной кузнечной работы не брал и ничего не думал, а ждал, когда
ему попадется что-нибудь бесполезное и загадочное, но тем более необходимое
человеческой душе и, стало быть, самое доходное, но всю наступившую зиму не было
подходящих заказов, поэтому Яков Саввич начал по своему почину делать железные
жалейки и питьевые кружки с откидным дном, что мешало их употреблять, но
становилось как-то интересно черпать ими воду. Свои изделия Яков Саввич продавал
на базаре, где встретил однажды одного из двух обедневших купцов, желавших в
свое время сделать весы для определения своих жен. Этот купец стал напрашиваться
в подручные к Якову Саввичу, но тот велел ему сначала найти заказчика на работу.
Вскоре купец пришел к Якову Саввичу и указал ему сходить к попу в кафедральный
собор, там есть заказ. Действительно, попы собирались сделать подношение
архиерею, которому исполнялось через полгода сто лет, но нужно было что-то
выдумать прелестное и простое. Яков Саввич тут же выдумал часы вечного хода,
идущие без завода и остановки вплоть до конца света и второго пришествия.
Попу понравилась такая мечта, однако он высказал сомнение: не лучше ль
будет, чтобы часы не шли, а стояли, потому что нижняя, земная жизнь есть
остановочное томление, а за сутки до небесного суда тронулись бы сами и пошли,
считая истинный божий срок.
— Тоже можно! — сразу согласился Яков Саввич и взял в задаток сто
двадцать рублей, уговорившись сделать всю работу за полтысячи.
Пока Яков Саввич понемногу трудился, у хозяина двора — кондуктора —
постоянно рождались дети, и он обращался в нищего, тоскующего человека. Яков
Саввич часто кормил его детей моченками из хлебной тюри, потому что его сердце
скучало от одной жадности и своего житейского удовольствия и требовало для
отдыха небольшой доброты. Потом Яков Саввич сделал попам чугунные часы, которые
должны в конце обычного времени пойти в ход от удара молнии, и тогда купил у
кондуктора всю его усадьбу за двести рублей, а кондуктор с семейством остался
жить, как жил — в кухне и комнате, но только квартирантом — за пять рублей в
месяц.
С тех пор Яков Саввич не проклинал надоевшего места своей жизни, а
грелся на солнце около собственной кузницы, следил, чтобы все было цело, чтоб
росла даже ненужная трава в саду, и втайне подружился с инвентарем своего двора
— с плетнями, с деревьями, досками и гвоздями на них, с закоулками строений, — и
беседовал с ними в душе, любя их теперь неразлучной любовью, как царство своего
сердца и мировое пристанище. И бедные, дремлющие предметы тоже шептали что-то в
ответ Якову Саввичу своими спекшимися от молчания грустными устами, так что
хозяин тем более не мог оставить их одних в сиротстве, на печальное пребывание.
Он теперь не искал случая делать лишь странные механизмы, утоляющие вожделение
темной души, а работал все, что ему давали, — ведра, формы для пирогов, железные
скобки, петли для навески деревянных ворот и прочее. Яков Саввич соглашался
нынче и на малое добро, чувствуя от него достаточное утешение. Проклиная некогда
всеобщие леса, он полюбил сейчас кусты и былинки в своем нажитом саду; волнуясь
когда-то от ветра на бродяжьих дорогах, он прислушивался теперь к шевелению
хвороста в собственных плетнях, а ветер не любил, как всякую непогоду.
Жизнь проходила перед ним своею мирной долготою; дети товарного
кондуктора выросли и стали воровать крыжовник с кустов, деревянная кузница
заиндевела от ветхости мелким древесным мхом, старый клен в саду уже несколько
лет держал свои нижние ветви без листьев сухими от старчества — наверно, он
родился в то давнее время, когда здесь было еще чистое поле, и прожил век
сиротою, в далекой стороне от могучих отцовских лесов.
В летние ночи Яков Саввич любил обходить двор и сад по загаженному краю,
по темной крапиве и глядеть, как спит его добро и никуда не двигается. На небе
звезды хотя и шли куда-то, но медленно, а на другую ночь опять были на своих
местах. Затем Яков Саввич спал и видел сновидения старости, что он молод и мил
лицом, кругом растет бушующий от ветра бурьян и голос давно погибшей, грустной
матери звучит в воздухе над ним, и он смеется. В кузнице пахнет сажей и железом,
за деревянной стеной тьма и редкий пугающий шелест травяных стеблей, а старик
спит один на топчане, открыв рот в слабости своего счастья — видеть во сне
мертвую мать, минувшую природу и свою забытую душу.
Но ум его, как сторож-старичок, спал слабо: в одну ночь он расслышал,
что скрипит плетень под тяжестью человека, и разбудил Якова Саввича чувством
беспокойства. Хозяин проснулся и стал слушать приближающееся бедствие. Кто-то
шел по мякоти трав и почвы небольшими шагами, иногда останавливаясь в страхе
чужого места и замирая. Яков Саввич стал бояться и ждать. Он расслышал, как
неизвестное существо удалилось куда-то от кузницы и затем оттуда раздался робкий
стук в оконное стекло, — что было в глиняной стене маленького дома, выходившего
этой стороною в сад. Яков Саввич сам не знал, кто жил в том жилище, он там
никогда не замечал ни звука, ни вечернего огня, ни дыма. Но стекло зимой и летом
было наглухо замазано, значит, никто в сад не вылезал, и этого достаточно. После
молчания снова кто-то постучал в далекое окно и смирно смолк в ожидании
ответа.
«Может, это ангел ходит ночью! — подумал Яков Саввич. — Сколько сейчас
времени? — Он потрогал руками стрелки стенных сельских часов и узнал, что было
час ночи. — Ангелу ходить пора! — решил он в уме. — Либо мне проклясть все и
скрыться отсюда без поворота!.. Чего я здесь живу — умираю: странность
одна!»
Он прислушался далее. Ангел по-прежнему постукивал в окно, но все более
редко и без ответа.
«Застынет! — подумал Яков Саввич и встал с места. — Зори теперь
холодные».
Он вышел наружу и позвал: «Эй, чертенок, иди сюда!» — однако звука из
его рта не раздалось, — от стеснения или от страха он говорил только в уме.
«Вот тебе раз! — подумал Яков Саввич. — Все вера в бога, будь она
проклята!.. По ягодным кустам, наверно, лез, сукин сын, изуродовал теперь
растения».
Окно из глиняного дома отворилось целиком, вместе с рамой, и оттуда
выставилось в сумрачный сад чье-то, не похожее на человека, лицо.
— Я все давно слышу! Чего тебе надо? — сказал скучный голос старухи,
дыша словами не наружу, а внутрь, в свою пустую узкую утробу.
— А ты мама или нет? — спросил голос маленького ребенка, уставшего,
должно быть, ходить по темной ночи.
— Я тебе чужая, — ответила старуха и вставила оконную раму обратно в
проем стены.
Ребенок постоял немного, погладил глиняную стену рукой и пошел к
кузнице, ступая по крапиве привычными ногами.
— Ты чей? — спросил его Яков Саввич.
— Я ничей, я отца-мать хожу ищу, — сказал мальчик лет четырех или пяти
на вид.
— А я думал ты — ангел, стервец!
— Нет, я никто, — отказался мальчик.
— Жулик, что ль?
— Нет... Меня тетка загрызла, я хлеба много ем и портки протираю. Она
ругается, — ступай, говорит, вон отсюда, ищи свою родную мать и отца, пускай они
тебя кормят и водою поят. А я хожу-хожу, спрашиваю и говорю, никто их не
знает.
— Кого? — спросил Яков Саввич.
— Ни отца, ни матери. А меня тетка за них по морде костяной рукою
бьет.
— Вон что, — произнес среди своего молчания кузнец. — Жалко, что ты не
ангел.
— Ничего, — сказал этот мальчик.
— А отец-то с матерью твои живут где-нибудь?
— Никто не говорит, пойду сейчас спрашивать, — ответил небольшой
человек. — Может, есть, а ребят ведь много на свете, одного взяли и забыли.
— Ты маленький, а ведь умный! — удивился Яков Саввич.
— Я нечаянно стал, один живу, хожу и думаю.
— Давно ты родителей ищешь?
— Давно... Забыл уж, где тетка живет. Пускай бы костью била и хлеб из
остатка давала, а то я не евши.
Яков Саввич зажег свет в кузнице и поднял на руки прибывшего ребенка,
чтобы рассмотреть его лицо. Мальчик был одет в штаны на одной пуговице и в
рубашку, а картуза и обуви не имел. Все обветшало на нем, материя стала редкой,
точно вихри обдували его. Лицо, лишенное детского запаса жира, было худощавым и
морщинистым, серые угрюмые глаза глядели терпеливо, готовые без слез перенести
неожиданный удар.
— Ну, ничего, — сказал Яков Саввич. — Жить будешь, — и опустил ребенка
на землю.
Мальчик стал жить в кузнице. Он ел так мало, что Яков Саввич его не
прогонял, портки же и рубашку он чинил сам, когда они раздирались от старости.
Во сне ребенок часто бредил одной и той же мыслью о матери и об отце, а Яков
Саввич слушал и ухмылялся: он знал, что родители ничего не означают, кроме
детской мечты в сердце.
Вскоре сирота собрал себе тряпки по соседним дворам и сшил мешок; в этот
мешок он накопил хлебных кусков, а потом в одно утро стал прощаться с Яковом
Саввичем.
— Пойду мать искать, с чужими скучно жить.
— Я тебе пойду! Я тебя ремнем драть буду.
— А я жрать много стану, тогда сам прогонишь.
Яков Саввич задумался. Он попросил жену товарного кондуктора, чтобы она
усыновила его мальчика, а он зато не будет брать с них плату за квартиру. Однако
кондукторша отказалась: кормить не жалко, но своих детей много и за безродного
тоже надо душой болеть, как за своего.
Мальчик на время присмирел и потихоньку сделал себе башмаки: снизу
положил деревянные подошвы, а верх обсоюзил кровельным железом; затем он собрал
и насушил себе грибов и пошел куда-то прочь: Яков Саввич, ходивший продавать
готовые ведра, вернул его уже с улицы:
— Ты куда?
— По своему делу.
— По какому — своему? Ты где обужу взял?
— Сам сделал. Пойду теперь далеко, обуже ноги не уморятся, — и никогда к
тебе не вернусь.
— Фу-ты, скот какой! Так ведь я же твой отец и есть!
Мальчик осторожно поглядел на старого кузнеца.
— Отец бы заплакал по мне, как я по нем плачу, когда ты спишь... Ты мне
чужой!
— Я сам сирота, — ответил Яков Саввич, смущаясь печали ребенка.
— Тебе давно отцом пора быть, а ты нет... Я жду, когда только вырасту.
Ем только мало — на мне говядина не держится. Приняться не с чего.
— А что! — испугался Яков Саввич.
— Детей тогда начну рожать и буду до самой смерти с ними жить. Пускай у
них будет отец, а то у меня нету.
— А сколько тебе лет-то?
— Если бы были отец с матерью, они бы знали. И звать они знают как, я
все позабыл.
Яков Саввич вернул его назад, и мальчик умолк. Пока у ребенка не было
своих детей, он приучил к себе воробьев, давая им хлебные крошки, просяное зерно
и разный мусор пищи. Воробьи ели, а наевшись, начинали ссориться и разлетались
вдребезги, каждый отдельно, а потом сходились опять, чтобы снова суетиться
вместе в нужде и в драке. Яков Саввич сделал для сироты железную клетку, и
мальчик стал водить в ней воробьев. Но воробьи жили недолго, они скоро умирали,
ложась навзничь в своей тоске. Тогда мальчик начал сажать их в клетку по два и
по три, чтоб у них рождались дети и они жили бы ради них без печали. Однако
воробьи опять ложились и все умирали. Это событие озадачило даже Якова Саввича,
но он не знал, в чем тут тайна, — ведь даже соловьи живут в клетках и орлов
приручают, а воробей все равно ютится почти под ногами, почему же он сразу
кончается в клетке... Зачем ему свобода, когда он летает в длину на один аршин и
проживает свою жизнь на двух соседних дворах? А кто может перелететь через море,
тот, оказывается, и в клетке поет!
— Будь же ты все проклято: значит, я вроде воробья! — сказал Яков
Саввич. — Либо опять мне тронуться куда-нибудь! Так ведь одинаково везде — поля
да избушки, облака и мелкие речки... Ну что ж: пусть я воробей, а ведь если
другой птицей стать, то в клетке насидишься.
Мальчик перестал водить воробьев. «Вы не люди, — сказал он им, — надо
мучиться, а вы прямо умираете, с вами не игра». Он часто ходил по саду, ища в
деревьях, в мелких насекомых и в неизвестных мертвых предметах какого-либо
родства себе, привязанности и взаимного горя одиночества, но обманывался только
на короткое время, потому что его сердце было серьезным.
Каждый день сирота прислонялся лицом к окну в глиняной стене и смотрел,
что там есть внутри дома. Там стояла табуретка, а на ней ведро с водой и кружка.
Рядом с табуреткой находилась деревянная кровать, на той кровати всегда сидела
лысая старуха и глядела белыми, забытыми глазами в одно пустое место перед
собой. По старухе иногда ползали мыши, ее шею ели клопы, но она их плохо
чувствовала или жалела свою силу, чтобы бороться с ними. Мальчик долго ее
боялся, но старуха раз сидела и плакала с открытыми глазами, тогда он вынул
оконную раму и влез внутрь глиняного дома. С тех пор он почти каждый день бывал
в гостях у старухи, снимал клопов с нее и прогонял мышей. Старуха ничего не
говорила мальчику, только раз, когда он подошел к ней близко, она положила
легкую, как деревянную, руку ему на голову, на русые волосы и перебирала их
своими пальцами. Скоро мальчик привык ходить к старухе, и она ждала его; он
замечал через окно, что если он пропускал день или два, то старуха сидела
скучная, или плачущая. Мальчик научился мыть старуху, варил ей кашу в кузнечном
горне и сшил на ее голую голову чепец из старых варежек Якова Саввича, чтобы она
не застывала по ночам.
Раз в неделю к старухе приходила дочь, пожилая женщина, приносила ей
хлеб, меняла воду в ведре и молча уходила опять. Мальчик узнал, что у старухи
восемь сыновей и пять дочерей, все они большие и даже старые, есть среди них
богатые и бедные, но к ней давно никто не ходит, кроме средней дочери, и она
забыла лица своих детей, не помнила, кому сколько лет, и путала живых с умершими
в младенчестве.
Чтобы старухе не скучно было, когда она сидит одна, мальчик поймал для
нее щегла, посадил его в свою воробьиную клетку и принес ей в подарок. Вынув,
как обычно, окно, он пролез внутрь комнаты. Старуха лежала на полу, навзничь,
глаза ее были открыты, но не глядели. Мальчик наклонился к ней и стал складывать
ей руки на грудь, заголившиеся ноги одел платьем, а веки глаз закрыл пальцами, —
он видел, как обращаются с мертвыми, и знал это дело. Теперь ему не было смысла
оставаться у кузнеца, раз умерла старуха, и надо скорее искать мать или отца,
чтобы сразу же не заплакать от горя.
Он выпустил из клетки щегла, перелез через плетень и ушел отсюда чужими
огородами, не взяв с собою ничего и не наевшись под конец.
Яков Саввич сильно заскучал по пропавшему мальчику, но найти его не
старался: мало ли кто пропадает на свете. Он и сам пропал через несколько
времени, когда наступила Февральская революция. Яков Саввич правильно посчитал,
что революция доходнее всего, выгодней даже, чем часы вечного хода, и пошел в
нее орудовать, а через полтора года его убили на гражданском фронте. Яков Саввич
служил добровольцем в красной артиллерии на стороне многих безродных сирот, а
другая артиллерия попала в него, но он умирал в полной мысли, сказав самому себе
на прощание: «Вот я и отделался сам от себя, давно бы пора», — и сжал веки,
наболевшие от зрения в течение жизни.
Тот мальчик-сирота вырос по другим местам в большого честного юношу. Он
много раз затем проезжал по той дороге, где стояли когда-то уездные сады и в
одном из них была деревянная кузница и глиняный дом старухи. Он никогда не узнал
и не нашел точного расположения своего детского мира: кругом — стране бывших
сирот — стояли высокие чистые города, шумели листья новых деревьев, блестели
дороги вперед, и многие, неизвестные, красивые люди народились повсюду и ходили
везде. Юноша глядел на своих встречных товарищей и улыбался им: он знал, что
среди них есть много таких же, как он, круглых сирот, которые наравне с ним
создают себе нужную родину на месте долгой бесприютности.
84 Р 1
П 37
Послесловие
Д. А. Зиберова
Иллюстрации
Н. Г. Раковской
4702010200 — 1397
П –––––––––––––––––––– 1397 — 87
080(02) — 87
Текст печатается по изданиям: П л а т о н о в А. П. Избранные произведения. — М.: Мысль, 1985; П л а т о н о в А. П. Одухотворенные люди. — М.: Правда, 1986.
© Издательство «Правда», 1987. Составление. Иллюстрации.
Маркун Потомки Солнца «Лунная бомба» Глиняный дом в уездном саду В прекрасном и яростном мире Железная старуха Броня Рассказ о мертвом старике Седьмой человек Неодушевленный враг Неизвестный цветок Уля Любовь к Родине, или Путешествие воробья |
5 13 25 48 62 77 85 99 110 121 152 136 144 |
Эфирный тракт Город Градов Джан Д. Зиберов. Зарницы нежной души |
159 241 276 414 |
П37 |
Платонов А. В сборник известного советского писателя А. П. Платонова (1899 — 1951) включены его фантастические произведения («Лунная бомба», «Потомки Солнца», «Эфирный тракт»), а также близкие им по духу повести и рассказы, где необычность ситуации помогает ярче показать характеры героев, их неустанное стремление к познанию и преобразованию окружающего мира («Броня», «Джан» и др.). |
4702010100 — 1397 П –––––––––––––––––––– 1397 — 87 080(02) — 87 |
84 Р 1 |
Андрей Платонович ПЛАТОНОВ
ПОТОМКИ СОЛНЦА
РАССКАЗЫ И ПОВЕСТИ
Редактор
Е. М. Кострова
Оформление художника
Г. А. Раковского
Художественный редактор
И. С. Захаров
Технический редактор
В. С. Пашкова
ИБ 1397