Этот знакомый письменный стол дает знать о своем присутствии, сопротивляясь моим воздействиям и преломляя лучи света, попадающие в мои глаза. Физические вещи, как бы ни были они от нас отдалены, обычно становятся известными нам благодаря воздействиям, в производстве которых на наши органы чувств они принимают участие. Все же общепринятым способом говорить о физических вещах остается способ, не использующий преимуществ, которые дают объяснения в более точных чувственных терминах. Разделение мира на сущности начинается уже на расстоянии вытянутой руки; опорными точками в исходной концептуальной схеме являются зрительно воспринимаемые вещи, а не впечатления от них. В этом нет ничего удивительного. Каждый из нас перенимает свой язык от других людей посредством наблюдаемой артикуляции слов при наличных интерсубъективных условиях. Лингвистически, а следовательно, и концептуально вещи, прежде всего попадающие в зону нашего внимания, являются достаточно публичными для того, чтобы о них можно было рассуждать публично; они являются достаточно обычными и заметными для того, чтобы о них можно было говорить часто, и достаточно доступными органам чувств для того, чтобы их можно было быстро идентифицировать и выучивать по именам. Именно эти вещи обозначаются словами чаще всего.
Разговор о субъективных чувственных качествах обычно носит производный характер. При попытке описать особенное чувственное качество обычно приходится ссылаться на общедоступные вещи: описывать цвет как цвет апельсина или гелиотропа, а запах — как запах тухлых яиц. Точно так же, как человек лучше всего видит свой нос в зеркале, отойдя от последнего на дистанцию половины оптимального фокусного расстояния, свои чувственные данные он лучше всего идентифицирует, воспроизводя их из внешних объектов.
Находясь под впечатлением того факта, что мы познаем внешние вещи только опосредованно, при помощи наших органов чувств, философы начиная с Беркли занялись устранением физикалистских предположений и выделением чувственных данных в чистом виде. Но даже если мы пытаемся получить данные, не затронутые интерпретацией, то обнаруживаем, что зависим от взглядов, которые бросаем в сторону естественной науки. Мы можем, вместе с Беркли, придерживаться того мнения, что мгновенные данные зрения состоят из цветов, расположенных в пространственном многообразии двух измерений; однако мы приходим к этому заключению посредством рассуждения, отталкиваясь от двумерности зрительной поверхности или замечая иллюзии, которые могут порождаться двумерными артефактами (такими, как картины и зеркала), или, более абстрактно, просто замечая, что распространению света в пространстве с необходимостью должно мешать столкновение с поверхностью. Мы можем также считать, что мгновенные звуковые данные являются группами компонентов, каждый из которых представляет собой функцию только двух переменных — высоты и громкости, — однако при этом учитывается и наше знание физических переменных частоты и амплитуды в выступающей в роли стимула струне.
Мотивирующее понимание, а именно наша способность познавать внешние вещи только благодаря их воздействиям на наши нервные окончания, само основывается на нашем общем знании способов поведения физических объектов — освещенных столов, отраженного света, испытавших воздействие сетчаток. Неудивительно, что поиск чувственных данных должен руководствоваться тем же видом знания, который вызывает его.
Учитывая все вышеизложенное, наш философ может все же попытаться выделить, в духе рациональной реконструкции, чистый поток чувственного опыта и затем изобразить физическую доктрину как средство систематизации регулярностей, различимых в этом потоке. Он может вообразить идеальный «протокольный язык», который, даже если он в действительности выучен на основе разговора о физических вещах в духе здравого смысла или же не выучен вообще, несомненно, является первичным: нарочито безыскусным средством передачи неприукрашенных данных. В этом случае он мог бы в принципе рассматривать разговор об обычных физических вещах как средство упрощения этого беспорядочного объяснения происходящего.
Однако подобным образом изображать суть дела ошибочно, причем даже в том случае, когда идея «языка» чувственных данных честно считается метафорой. Поскольку проблема заключается в том, что непосредственный опыт в качестве самостоятельной области просто-напросто не будет связным. Его в значительной степени объединяют именно указания (references) на физические объекты. Такие указания не являются лишь несущественными рудиментами изначально интерсубъективного характера языка, от которых можно избавиться при помощи изобретения искусственно субъективного языка чувственных данных. Скорее они обеспечивают нам непрерывный доступ к самим прошлым чувственным данным; поскольку прошлые чувственные данные по большей части исчезают навсегда, за исключением тех, память о которых запечатлевается в физических постулируемых сущностях. Все, чем мы располагаем помимо постулируемых сущностей и теоретических предположений, — это наши нынешние чувственные данные и наши нынешние воспоминания о прошлых чувственных данных; а оставленные чувственными данными в памяти следы слишком слабы для того, чтобы как-то себя проявить. Настоящие воспоминания являются по большей части следами не прошлых ощущений, а прошлых концептуализаций или вербализаций1.
Поэтому есть все основания исследовать чувственные или связанные со стимулами предпосылки обыденного разговора о физических вещах. Ошибка кроется лишь в поисках неявной подосновы концептуализации, или языка. Концептуализация на любом значимом уровне неотделима от языка, и наш обыденный язык физических вещей является базисным почти настолько, насколько это только возможно для языка.
Нейрат уподобил науку лодке, которую, если мы хотим перестроить ее, мы должны перестраивать доска за доской прямо на плаву. Философ и ученый находятся в одной и той же лодке. Если мы усовершенствуем наше понимание обыденного разговора о физических вещах, то произойдет это вовсе не благодаря сведению этого разговора к более знакомой идиоме; таковой вообще не существует. Это произойдет благодаря прояснению отношений, причинных и иных, существующих между обычным разговором о физических вещах и различными иными предметами, которые мы, в свою очередь, постигаем с помощью обыденного разговора о физических вещах.
На этом фоне представляется, что идея, будто общераспространенный способ говорить о знакомых физических вещах обычно понимается не сам по себе, или что знакомые физические вещи не являются реальными, или что доказательства их существования нуждаются в раскрытии, является определенным вербальным извращением. Поскольку очевидно, что ключевые слова «понимается», «реальный» и «доказательство» в данном случае слишком плохо поняты, чтобы вынести такого рода наказание. Нам всего лишь следовало бы лишить их тех самых денотатов (denotations), которым они обязаны подобными смыслами, свойственным им с нашей точки зрения. Так лексиколог д-р Джонсон доказывал реальность камня, пиная его; и по крайней мере находящиеся в нашем распоряжении средства не столь сильно отличаются от тех, что были под рукой у д-ра Джонсона. Область реального, возможно, и не исчерпывается знакомыми физическими объектами, однако они являются ее наиболее примечательными примерами.
Есть, однако, философы, которые преувеличивают эту мысль, рассматривая обыденный язык как что-то священное и неприкосновенное. Они превозносят обыденный язык вплоть до того, что исключают одну из его собственных характеристик: — предрасположенность к эволюции. Научный неологизм сам представляет собой результат лингвистической эволюции, ставший осознанным, точно так же, как наука представляет собой осознавший себя здравый смысл. В свою очередь, философию как попытку дать себе более ясный отчет о вещах не следует отличать — с точки зрения характерных особенностей ее цели и метода — от хорошей и плохой науки.
В частности, в том случае, если мы преуспеем в организации и упорядочивании различных речевых оборотов, используемых в так называемых утверждениях существования, то обнаружим, что некоторые из них играют ключевую роль в структуре, становящейся все более систематичной; а затем, действуя в стиле, типичном для научного поведения, мы будем предпочитать эти идиомы как утверждения существования («строго говоря»). Кое-кто (хотя сами мы не будем так поступать) может даже успокоиться, открыв для себя то обстоятельство, что самое гладкое и наиболее адекватное всеобъемлющее описание мира в конечном счете не приписывает существование обычным физическим вещам в этом уточненном смысле существования. Такие возможные отклонения от джонсоновского употребления могли бы отдавать духом науки и даже эволюционным духом самого обыденного языка.
Наша лодка остается на плаву потому, что при каждой перестройке мы сохраняем груз в целостности — в этом наша забота. Наши слова продолжают обладать понятным смыслом благодаря непрерывным изменениям в теории: мы искажаем способы употребления достаточно постепенно для того, чтобы избежать разрывов. И точно также в самом начале обстоит дело и с джонсоновским употреблением, поскольку наше исследование объектов может когерентно начаться только в связи с системой теории, которая сама опирается на временно принятые нами допущения относительно объектов. Мы ограничены в отношении начала исследования, даже если мы не ограничены в отношении конца. Если видоизменить метафору Нейрата при помощи метафоры, предложенной Витгенштейном, то можно сказать, что мы можем отбросить лестницу лишь после того, как взобрались по ней наверх.
Итак, пропозицию, согласно которой внешние вещи в конечном счете известны нам только благодаря их воздействию на наши тела, следует считать одной из множества различных соотнесенных друг с другом истин об изначально несомненных физических вещах в физике или в чем-либо еще. Она характеризует эмпирическое значение нашего способа говорить о физических вещах, однако ничего не говорит о референции. Остается еще немало оснований для того, чтобы более тщательно исследовать эмпирическое значение или стимульные условия нашего способа говорить о физических вещах, поскольку подобным образом мы узнаем пределы творческого воображения в науке; и такое исследование не станет хуже от того, что будет проводиться в рамках каркаса тех же самых физических допущений. Никакое исследование невозможно без какой-то концептуальной схемы, и мы можем сохранять и использовать наилучшую из тех, что нам известны, — вплоть до последней подробности квантовой механики, если мы знаем ее и ее предмет.
Анализируя построение теории, как мы хотим, все мы должны начинать с середины. Нашими концептуальными началами являются объекты среднего размера, находящиеся от нас на среднем расстоянии, и наше знакомство с ними и со всем остальным оказывается посередине культурной эволюции человечества. Осваивая это культурное наследие, мы осознаем различие между отчетом и изобретением, субстанцией и стилем, исходной информацией и концептуализацией ненамного больше, чем мы осознаем различие между белками и углеводами в процессе питания. Ретроспективно мы можем провести различие между компонентами, из которых строится теория, точно так же, как мы можем различить белки и углеводы, в то время как мы живем за счет них. Мы не можем предложение за предложением устранить концептуальные атрибуты и оставить только описание объективного мира; однако мы можем исследовать мир, и человека как часть этого мира, и узнать, какой информацией он может обладать о том, что происходит вокруг него. Вычитая вот эту информацию из его мировоззрения, мы получаем в остатке чистый вклад человека. Этот остаток характеризует степень концептуальной суверенности человека — ту область, в пределах которой он может пересмотреть теорию, сохранив при этом данные.
Поэтому в этой вводной главе я предлагаю, в общем виде, рассматривать наш разговор о физических феноменах как физический феномен и наши научные представления — как деятельность в пределах того мира, который мы себе представляем. Последующие главы будут содержать более детальное рассмотрение.
1 См.: Chisholm. Perceiving, p. 160.